"Перекрёстки Эгредеума" #tvori@tvorchugolek #Empirica@tvorchugolek
Разрешите скромно представить на суд общественности один из самых трудных фрагментов пишущегося романа (дабы узнать степень его читабельности))). Буду весьма признательна за любые (!!!) замечания.
***
Это было так давно, что казалось всего лишь грёзой, презабавным вымыслом, полубессвязным, как предсонные образы утомлённой фантазии, распластавшей крыла над бездной хаоса в свободном полёте.
Это было так нелепо — не верилось, что это происходило на самом деле.
И всё-таки это было. В молодости. В Гёттингене.
Только с кем?
Их было пятеро — это Радóш помнил точно.
Один — непонятно как затесавшийся в их компанию студент с медицинского факультета, который и предложил эту глупую игру. Скорее всего, притащился за весельчаком Лáге с какой-то попойки. Кажется, Шульц. Да, Хельмут Шульц — и больше о нём ничего не запомнилось. Ни очертаний фигуры, ни образа, только поименованная тень — и то не факт, что правильно. И ещё голос — мягкий, усыпляюще спокойный — да странная ухмылка, по временам проступающая в безликом сумраке.
Строгая темноволосая женщина в чёрном платье — математик, приехала из России на стажировку у знаменитого профессора Гильберта. Ольга Филатова. От неё остались лишь отталкивающие ощущения холодной надменности и молчаливого самодовольства.
Ещё — сам Радош и его товарищ Лаге Йонстрём. Беспокойный малый с всклокоченными чёрными вихрами и улыбчивым лицом. Балагур и гуляка, рассеянный до ужаса — и оттого вечно попадающий в неприятности, — но притом замечательный теоретик с феноменальными математическими способностями. И… кто же, кто? Неужели сам Шварцшильд? Стал бы он участвовать в подобном безобразии — руководитель обсерватории, наставник Радоша, серьёзный учёный с внушительными усами, но с такой хитроватой искоркой во взгляде, что да, может, и стал.
Они коротали вечер в чьей-то сумрачной гостиной с тяжёлыми величественными шторами, причудливые узоры которых отчего-то напоминали о роскоши королевских дворцов и вместе с тем — о жарких и загадочных экзотических странах. Может, сказалось то, что в комнате было слишком натоплено. А за окном который час барабанил дождь.
Говорили о чёрных телах и тёмных звёздах — и Радош совершенно не представлял, как обсуждение недавней квантовой гипотезы Планка, предположившего, что электромагнитное излучение испускается порциями и на основании этого описавшего излучение абсолютно чёрного тела, перешло в сферу фантастического умозрения.
Вероятно, благодаря случайному созвучию или неуловимой ассоциации кто-то вспомнил о чёрных телах, сокрытых в глубинах чёрного же космоса — и оттого невидимых. Двумя столетиями ранее английскому пастору Мичеллу вздумалось, что бывают такие звёзды, которые не различит ни один телескоп: слишком массивные, слишком плотные — они не светят, ибо ничто, даже свет, не может вырваться из сферы их притяжения.
Шварцшильд говорил, что это вздор. Несколько лет спустя, явив миру это самое чёрное тело в точных расчётах, он так и не переменил своего мнения. Не может, мол, существовать в природе то, что нарушает структуру пространства и искажает время, напрочь замораживая его в своей сердцевине. Какая-то прореха бытия — на деле же только досадное несовершенство теории.
Радош возражал ему из чистого любопытства. Может, сам и завёл эту тему. Обосновать свои возражения он не мог.
И тут на помощь ему неожиданно пришла та неприятная женщина. Сославшись на Гильберта, она заявила, что математического описания объекта вполне достаточно для признания его реально существующим — даже если в известной физической реальности и в нашем собственном образном представлении места такому объекту нет.
Шварцшильда это нимало не убедило.
Тогда студент-медик и предложил разрешить теоретический — даже, скорее, философский — спор опытным путём.
— Я загипнотизирую вас, и вы посмотрите, что там такое невидимое таится в глубинах космоса, — ухмыльнулся он.
Все посмеялись. Кроме строгой женщины — её лицо оставалось совершенно неподвижным на протяжении всего вечера, это Радош запомнил хорошо.
Он так и не понял, как они на это согласились.
Следующее, что всплыло в его памяти, — это падение во тьму под убаюкивающий голос Хельмута Шульца и мерное тиканье часов.
Такое же, что доносилось с кухни, из-за стены, и пронизывало беспокойный сон Марии Станиславовны колдовскими ритмами вселенского метронома.
***
Они стояли в необозримом зале с блестящим чёрным полом, чьи стены и потолок тонули в непроглядной сумрачной дали.
Их было по-прежнему пятеро: Хельмут говорил что-то о «корреляции сознаний» и «гипнотической телепатии», но Радош даже не пытался вникнуть в этот бред.
Только вот отрицать, что все они были там как наяву, он не мог.
Окружающие формы и цвета менялись по прихоти исследователей: они решили поглядеть на небо, и сумрак над их головами тут же рассеялся, открывая взору стеклянный купол, а за ним — тяжёлые чёрно-красные тучи.
Лаге заметил, что столь необычный облик небосвода должен иметь какое-то объяснение, и стоило ему только о нём подумать, как тучи истаяли призрачной дымкой, обнажив кровавый шар фантастического солнца на фоне непроницаемой космической темноты.
— Смотрите! — воскликнул Хельмут, и все, обратив взор к другой части неба, увидели нечто ещё более невероятное.
Четыре солнца восходили из-за горизонта, расцвечивая темноту фантасмагорическим переплетением разноцветных лучей.
— Мы на планете с пятью солнцами! — по-детски беспечно и звонко рассмеялся гипнотизёр.
Радошу это не понравилось. Всё не понравилось — и он не мог объяснить почему, просто ощущал странную, но непримиримую неприязнь к этому неправдоподобному месту. И к Шульцу, который, вероятно, сам внушил им эти чужеродные видения каким-то дьявольским способом. «Теперь это изучают в университетах, а раньше за такое сжигали на кострах», — подумал он с затаённым раздражением.
— Нет, — со спокойной рассудительностью сказал Шварцшильд, если, конечно, это был действительно он, — свет не может так себя вести. И траектории этих звёзд совершенно неестественны.
— Если только в центре масс не спрятано что-то, что искажает их своим притяжением, — задумчиво изрекла Филатова.
Они спорили о расчётах — вчетвером. Шульц же был занят тем, что мгновенно иллюстрировал любое теоретическое предположение, как по волшебству меняя облик небосвода. Ещё и пальцами пощёлкивал. Цирк какой-то, в самом деле!
Это можно было бы сравнить с чрезвычайно совершенным компьютерным моделированием в виде серии голографических изображений — только вот ни о компьютерах, ни о голографии тогда никто слыхом не слыхивал.
Радош не был религиозен и вообще не задумывался о существовании каких-то высших сил за гранью человеческого разума, но гипнотические преобразования Шульца он не мог назвать иначе как богохульными. Особенно если считать божеством общепринятую Науку.
— Сознание — вот ключ к тайнам Вселенной, — зачарованно улыбался Хельмут, — ему подвластно всё, абсолютно всё, ибо оно есть источник любого знания и любого опыта.
— Это уже солипсизм, — с мягкой усмешкой заметил Шварцшильд.
— Не все виды знания и опыта заслуживают право иметь место в реальности, — неожиданно резко бросила Филатова, смерив гипнотизёра суровым взглядом.
Беззлобная улыбка Шульца теперь стала похожа на застывший оскал.
— Разве есть иная реальность, кроме реальности чувств? Ощущений? Нет, вы не можете отрицать, что видите всё это столь же отчётливо, как и я. И эту прореху, фрау Хельга, или, вернее, достопочтенная Хюгла, вам уже не залатать, ибо вы — все вы, господа счетоводы, — сами помогли мне её распахнуть!
В сердцевине света, в центре переплетающихся лучей была пустота. Она казалась чёрной на фоне сияния разноцветных звёзд — но только казалась. Запредельная пустота за гранью известного бытия — в действительности ей не соответствовал ни один из привычных цветов.
Пустота, чьи бесформенные миазмы вторгаются в мир, насмехаясь над его законами. Пустота всепожирающая и неукротимая, неумолимо расползающаяся рваной дырой на ткани мироздания. Дыхание тьмы — Предвечной Тьмы, восставшей против Единого Бытия, полной ненависти ко всему сущему и желающей обратить всё в неведомое Ничто. Или соткать из него новое Нечто. Или… кто может уразуметь прихоти этого неименуемого ужаса, для обозначения которого в человеческом языке нет подходящих слов?
Пустота надвигалась на них чёрной тенью, протягивая холодные щупальца к их сердцам.
И они бежали — летели в пропасть, в бездну меж звёзд вместе с безжизненной планетой, некогда покоившейся в густом обрамлении чёрно-красных облаков, а теперь навсегда вырванной из-под родного неба.
Они падали, падали отчаянно и безнадёжно, не оборачиваясь назад — ибо позади не было ничего, — и только милосердные объятия сонного океана могли спасти их из разверзнутой пасти невообразимого преследователя.
Их было пятеро, когда они снова встали на твёрдую почву — почву, выраставшую посреди оранжевых волн прямо под ногами.
***
Мария Станиславовна металась в слезах, путаясь в растрёпанном одеяле. Она отчётливо слышала собственные крики, ясно осознавала, что это всего лишь сон, но сбросить его оковы была не в силах.
Она умоляла прекратить, закрыть, уничтожить — но что уничтожить? Да и к кому были обращены её беспомощные причитания? К Радошу? К Хельмуту — или к Ир-Птаку, который, несомненно, и скрывался под личиной зловещего гипнотизёра?
Да, всё-таки это было. Теперь Радош признал это окончательно.
Неспроста через несколько месяцев Лаге Йонстрём бросил учёбу, а стены его комнаты в общежитии оказались сплошь изуродованы невообразимыми формулами и графиками. Формулами, чудовищно похожими на те, что годы спустя опубликует Шварцшильд, сражённый смертельным недугом.
Радош навещал Лаге в университетской клинике — отделение нервных болезней тогда только открылось. Это была их последняя встреча: вскоре Йонстёма перевели в специализированное учреждение — в другой город. А может, отправили на родину — он не стал уточнять.
Если бы не медсестра, назвавшая Йонстрёма по имени, Радош ни за что не признал бы старого товарища в этом жутком подобии человека, скорчившемся на больничной койке. Волосы его, прежде курчавые и чёрные как смоль, спутались и совершенно поседели, юное лицо превратилось в бледную маску с глубокими тенями под глазами, а глаза… Нет, он не мог смотреть, он глянул мельком и тут же отвёл взор, ибо разверзшаяся в некогда ясных очах друга пустота источала чистейшее безумие — под стать тому, что они оба видели в той жуткой прорехе тьмы.
— Останови его! — хриплым чужим голосом изрёк тот, кто некогда был Лаге Йонстёмом, вцепившись в пиджак Радоша.
Медсестра предупреждала, что больной одержим нелепейшим бредом: считает, будто на него воздействуют гипнозом, управляют мыслями и используют для какого-то чудовищного эксперимента.
— Это моя вина, — продолжал несчастный с настойчивостью помешанного, всё больше распаляясь и брызгая стекающей из уголка рта слюной, — ведь это я — я, Сцио Ланрати, произвёл те немыслимые расчёты. Но проклятый Ир-Птак — он решил проверить их на практике. Как бы я хотел оказаться неправ, но увы! То, что мы открыли — ужасно, безобразно, неприемлемо! Противоестественное нарушение миропорядка. Древний бунт против Единого Бытия. Я рассчитал, каким образом Чиатума была запечатана своими сёстрами-Хюглир в Предвечной Тьме. Но он — он решил её выпустить. Радош, заклинаю всем святым, предвечным и светлым, помоги! Только ты — только ты в силах это остановить!
Сжав исхудавшую руку товарища и осторожно отцепляя её от полы пиджака, Радош ответил:
— Успокойся, Сцио. Я этого не допущу.
***
И вот теперь, скорчившись на койке в бедняцкой комнатушке, забытый всеми, брошенный, одинокий, погружённый в болезненные видения, знаменующие неумолимо приближающийся конец, Радош снова увидел её.
Упрямица, гордая упрямица, не поддающаяся исчислениям — эта система из пяти звёзд таила в своих недрах чудовищное зло. Она отчаянно скрывала его от взора очей и разума — но тщетно, ибо прореха тьмы в её сердце уже давно и бесповоротно была разверзнута самонадеянными глупцами.
И теперь только Радош мог её залатать.
Единственная надежда таилась там, где однажды он уже обрёл спасение. На планете-океане, залитой мягким оранжевым светом звезды с радостным именем Мерра.
И Радош стал искать её, блуждая взором мысленного телескопа по бескрайним просторам космоса, расстилающегося перед очами разума.
Конечно, люди давным-давно догадывались, что звёзды — это далёкие солнца и что вокруг них тоже могут обращаться планеты, вероятно, даже похожие на Землю, но до открытия таких объектов вне Солнечной системы оставалось более полувека. Собственное наблюдение Радош не мог считать научным, хотя и не сомневался в его реальности. Вот если бы он использовал осязаемые физические приборы — это другое дело, а созерцать нечто подобное исключительно в своём сознании — удел праздных мечтателей или сумасшедших.
Но он видел её, видел яснее, чем в любой настоящий телескоп — даже тот, что многие десятилетия спустя будет вращаться на околоземной орбите.
Планета близ ласковой Мерры. Наконец-то он нашёл её. Тихая гавань жизни, которой суждено предрешить судьбу многих миров — или всей Вселенной даже, — жизни несравненно более подлинной и полной, чем Радош когда-либо мог представить. Он чувствовал невыразимую связь с этой планетой, имя которой возникло в сознании само собой и показалось хорошо знакомым.
Эгредеум. На неведомом языке обитателей того мира это значит «Божественное Бытие».
Он шёл босиком по сырому песку, омытому неторопливыми тёплыми волнами. Небо имело цвет огня, и живые воды Первого Океана вторили его краскам. Влажный солоноватый воздух полнился густым и необъяснимым запахом свежескошенной росистой травы.
«Наверное, так пахнет счастье», — подумалось Радошу.